Павел КАДОЧНИКОВ
«Бывают такие минуты в жизни каждого человека, когда кажется, будто у вас на сердце поют соловьи...»



Бывают такие минуты в жизни каждого человека, когда, кажется, будто у вас на сердце поют соловьи. Когда весь окружающий вас мир становится прекрасным. И все, на чем вы бы не остановили свой взор, все, буквально все, вызывает в вас неизъяснимое чувство восторга. Даже самая обыкновенная лужа кажется неповторимой… Как удивительно в ней отражаются облака и как они причудливо трепещут и складываются в необыкновенные фантастические картины. Один пребывает в таком состоянии потому, что он получил новую квартиру, другой потому, что он удачно выступил на собрании, третий потому, что сегодня он едет на рыбалку. Это не важно, что он ничего не поймает. Важно и радостно от того, что он сегодня посидит у костра, он послушает гомон птиц, устраивающихся на ночлег, он вдохнет вечерний аромат леса, реки и свежего сена.
Я отлично помню, как мой добрый папа, страстный рыболов и охотник, я сказал бы, вдохновенный рыболов и охотник, однажды вернулся домой с такой сияющей физиономией, будто он открыл гигантские залежи драгоценных камней или, по крайней мере, получил звание Героя Советского Союза.
—Ну что, отец, радуешься? Показывай трофеи!
—Нечего показывать,—весело рассмеялся он.—Ни шиша не поймал!
—А чего же ты сияешь, как ясно солнышко?
—Поклевка была!—ответил он глубокомысленно, поднял палец и восторженно потер ладони. Я понял, у него сегодня на сердце пели соловьи. Да, от разных причин они залетают в наши сердца.
21-е июня 1941 года закончилась вечерняя смена, и был снят последний кадр кинокартины «Антон Иванович сердится». Я вышел из киностудии «Ленфильм» танцующей походкой. Мне хотелось каждому встречному сказать: «Здравствуйте! Не правда ли, сегодня прекрасный вечер!» Остановившись на середине Кировского моста, я облокотился о чугунные перила и долго любовался моим прекрасным городом. Я смотрел на Ростральные колонны, на Стрелку, где Нева, расходясь на два рукава, как бы обнимает «Васин остров» (так иногда именуют его жители этого района). Поворачиваю голову вправо. Вижу Биржевой мост (это его старое имя), еще правее Мытнинская набережная. Здесь снималась первая встреча Алеши Мухина и Симочки. Сколько воспоминаний приятных и неприятных будет навевать она, эта тихая Мытнинская набережная на протяжении моей жизни. Как радостно бьется сердце, ведь картина наша, кажется, получается. Во всяком случае так говорили на последнем художественном совете. Очень хорошо помню, как Фридрих Маркович Эрмлер, перебирая, как всегда, янтарные четки задумчиво сказал: «Я почти убежден, что эта картина будет иметь большой успех у публики…», а я в это время подумал: «А для кого же она делается? Разве только для Дома кино?» С Кировского моста до Бородинской улицы я почти бежал… А в ушах продолжал звучать вальс Кабалевского из нашей картины: «Это бывает весною и в мае, самой нежданной порой, утром проснешься, глядишь и не знаешь, что же случилось с тобой!»
Нет! Я даже не воспользовался лифтом. Я влетел на пятый этаж пулей. Мой яростный звонок был услышан сразу всеми обитателями нашей доброй коммунальной квартиры. Открыла двери жена[1], ей ничего не надо было объяснять, она мой друг, товарищ по профессии, взглянув на меня, она поняла, что у меня на сердце пели соловьи. Когда у людей одна профессия, одни и те же интересы, помыслы, то радость одного мгновенной искрой вспыхивает в сердце другого. И мы закружились в вальсе по прихожей, напевая все ту же мелодию: «Утром проснешься, глядишь и не знаешь, что же случилось с тобой». Из дверей комнат, как по команде, высунулись головы соседей и коллег: Дэливрон[2], Галяфрэ[3], Меноилов[4]. Потом они обступили нас плотным кольцом и засыпали градом вопросов: «Ну, Павел, как дела? Получилась картина? Что говорили на худсовете? Кто говорил? Что сказал Козинцев? Будут ли досъемки?.. Пересъемки? Когда картину повезут сдавать в Москву?»
Теперь отвечал я: «Остался последний этап работы, не менее важный, чем все остальное—монтажно-тонировочный период, затем перезапись на одну пленку…» «А затем,—спешит перебить меня Григорий Васильевич Галяфрэ—ты нас пригласишь на премьеру в Дом кино…» «Конечно, конечно, если сумею достать билеты».
Мы пожелали друг другу спокойного сна, и, довольные, разошлись по своим «кельям».
В нашей маленькой одиннадцатиметровой комнате, которую мы окрестили кельей, можно было не зажигать огня. Со свежим дыханием прохладной белой ночи через открытое окно вливался «прозрачный сумрак» (выражаясь Пушкинским языком), окрашивая в сказочные тона немудрое убранство скромного жилища. Мы еще долго смотрели на «спящие громады пустынных улиц» (опять Пушкин), тихо говорили о завтрашнем спектакле «Ашик-Кериб», в котором мне нужно будет петь под симфонический оркестр довольно сложные партии, написанные композитором Пащенко[5]. Отходя ко сну грядущему, условились, что завтрашнее утро мы проведем в Летнем саду, там же решили и позавтракать неподалеку от дедушки Крылова под старыми липами. Там же решили обсудить наши дальнейшие дела и предстоящую скорую разлуку почти на целый месяц. Мне ведь еще нужно было отправиться в киноэкспедицию по картине «Оборона Царицына» и «Поход Ворошилова». В этой картине я играл роль Ко...
 
[Пропущены четыре машинописных страницы—П.Б., В.К.]
Вечером я играл в спектакле «Ашик-Кериб». Зрительный зал был неполный, но принимали спектакль очень хорошо, как будто бы ничего не случилось… И все же мне казалось, что сегодня как-то особенно звучала песня Ашик-Кериба: «Я бедный Кериб, и слова мои бедны, но великий Хадерелиаз помог мне спуститься с крутого утеса…»
 
Для того чтобы описать все, что было со мной и моими товарищами перед отъездом в Сталинград, потребовалось бы слишком много страниц, словом, потребовалось бы перелистать весь мой дневник от корки до корки. Поскольку это невозможно сделать (в этом сборнике), я остановлюсь только на тех страничках, которые относятся к картинам «Антон Иванович сердится», «Оборона Царицына» и «Поход Ворошилова».
Мне не хотелось бы эти страницы литературно приглаживать специально для сборника… Пусть они сохранят свою первозданность, может быть, атмосфера того нелегкого времени от этого будет более зрима, ведь все, что мне тогда удалось записать, записано как бы с натуры, непосредственно в минуты и часы происходящего.
 
Я не запомнил фамилии секретаря райкома комсомола. Я запомнил его внешность. Мальчишеская стриженая голова на тонкой шее, серые суровые, очень взрослые глаза, оттененные синевой усталости—они смотрели на меня, не мигая, в упор из-под нахмуренных бровей. Разговор был очень коротким…
—Ты подал заявление в народное ополчение?
—Да,—ответил я,—ты это знаешь, раз оно лежит перед тобой.
—Зачем ты это сделал?—спросил он.
—Праздный вопрос, так поступает большинство моих товарищей,—ответил я,—мы пойдем на фронт воевать.
—У тебя в военном билете написано…—Он помолчал, рассматривая какую-то записку,—ВУС 133. Годные, но не обученные.
—Ну и что же? Обучусь.
—А вот письмо от «Ленфильма»… Читай.—Он протянул мне бумагу. В ней написано: Артист Кадочников заканчивает работу в к[ино]картине «Антон Иванович сердится» и снимается в к[ино]картинах «Оборона Царицына» и «Поход Ворошилова», в которых исполняет одну из центральных ролей—начальника штаба Ворошиловской армии Николая Руднева. Так как в настоящее время эти картины являются картинами оборонного значения…»
Он протянул мне мое заявление и сказал:
—Возьми.
—Зачем?—спросил я.
—Праздный вопрос,—ответил он и продолжал.—Искусство не должно умереть! В эти дни оно должно встать на вооружение. С этого дня считай себя солдатом и выполняй свой солдатский долг. Иди на «Ленфильм», возьми командировку и без промедления отправляйся в Сталинград на съемки. Ты понял меня, или тебе повторить еще раз?—Его серые усталые глаза впились в мои зрачки.
—Понял,—ответил я и, повернувшись по-военному, зашагал к выходу.
 
Прощание с Ленинградом.
Картина «Антон Иванович сердится» была закончена. Я не сумел посмотреть ее целиком.
—Время не терпит,—сказал мне директор картины М.Д.Хаютин[6], вручая командировку и сопроводительное письмо (на всякий случай) к советским и партийным организациям водного и железнодорожного транспорта: «Дирекция Ленинградской студии «Ленфильм» и партийный комитет просит оказывать содействие артистам Ю.Н.Кранерт[7] и П.П.Кадочникову в получении билетов в г. Сталинград для участия в съемках фильма оборонного значения…» и т.д.
День клонился к вечеру, но Ленинград в июне не набрасывает на себя черного покрывала, и даже глубокая ночь в нем всегда при любой погоде остается прозрачной.
—Твоих оград узор чугунный
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный…
Невольно вспоминал я слова Пушкина. Что-то будет с тобой, мой любимый, неповторимый красавец город?
 
<…>
28.VII.41 г.
У меня нет ни сил, ни умения описать этот дьявольский день.
Пишу утром следующего дня. Двадцать девятого. Встали в восемь часов утра и направились к дежурному по вокзалу. Он не пожелал с нами разговаривать. На ходу крикнул: «Выяснится через час, будут ли билеты!» Такой ответ нас взволновал. Нам грозила опасность задержаться еще на один день, а может, и больше. (Наивные люди. Мы думали, билет на 28.VII. обеспечит нам выезд этого же числа). Галопом поскакали мы искать Верхневолжское пароходство. К кому обратиться? Решили к начальнику политотдела. Его не оказалось на месте, заместителя тоже. Секретарь посоветовал обратиться к
т. Великоречину или Митрофанову—начальнику вокзала. Побежали обратно. Но товарищи Великоречин и Митрофанов, не обратив никакого внимания на наши документы-командировки, предложили нам встать в очередь. Сегодня будут выдавать двести билетов на палубу теплохода «Т. Маркина».
Что же делать? Мы, как говорится, вне закона. На нас не рассчитывают. Перевозят только беженцев. Бежим вставать в очередь. У кассового павильона тысячная толпа, отдельной очереди для командированных нет. Что делать? Идем в райком партии. Секретарь любезно принимает нас и пишет записку Митрофанову такого содержания: «Необходимо посадить товарищей из “Ленфильма” на пароход до Сталинграда» Подпись: Котовская.
Снова идем к Митрофанову. Он занят, принять не может. Снова идем в политотдел. Начальника и заместителя нет. Секретарь любезно соглашается позвонить по телефону т. Митрофанову. Звонит. Разговаривает, потом растерянно улыбается, говорит: «Повесил трубку, разговаривать не хочет. Попробуйте поговорить с ним и показать бумажку от секретаря райкома».
Наконец, после долгих усилий попадаем к т. Митрофанову, неуловимому, как молодой месяц. Но, посмотрев на бумажку, т. Митрофанов рявкает: «В общую очередь!»—и больше не говорит ни одного слова. Куда идти? Как найти выход из создавшегося положения? Мы знаем, что такое общая очередь. Это три дня. А ведь мы вызваны срочно. Решили пойти к нач. моб. Пункта водного транспорта. Ведь картина наша оборонного значения. Постояв около часа у дверей кабинета, получаем разрешение войти. Полный мужчина, выслушав нас, пишет бумажку на имя т. Митрофанова: «Прошу оказать содействие т. такому-то». Уставшие от беготни по учреждениям, мокрые и голодные, в два часа дня на улице встречаем т. Митрофанова.
Ю.Н. протягивает ему бумажку. Митрофанов, не останавливаясь, машет рукой и кричит на ходу: «Можете на меня жаловаться!»
Черт побери, эту несносную волокиту! Айда, как говорят татары, в Горком, и если там ничего не выйдет—обратно в «Питер».
Летим в другой конец города. Принимает нас секретарь горкома по транспорту т. Юшкин. Расспросил о Ленинграде и, внимательно выслушав историю неудачных путешественников, написал бумажку, которая содержала в себе фразу: «По распоряжению т. такого-то». И только эта фраза привела в чувство необузданного начальника.
Наконец мы получили посадочный талон в четвертом классе. С восьми до трех носились мы, как угорелые, по городу. Пароход должен отойти в пять, но вот уже семь, а посадки нет. На пристани около двух тысяч человек и семьсот пятьдесят человек на барже, с которой эвакуируемые должны перейти на пароход, рассчитанный на пятьсот человек.
В душном помещении пристани, на крутой лестнице, прислонившись друг к другу, с вещами над головами, с ребятами на руках, мокрые отдухоты, в полуобморочном состоянии пассажиры ждали, когда откроется дверь.
Нестерпимый, истошный вопль детей, сиплая ругань носильщиков, истерические крики женщин. Многие пассажиры едут более месяца, они уже не похожи на людей. Это перепуганные, измученные, затравленные животные, в которых остался только инстинкт самосохранения.
Дверь отворилась, и мы поняли, что такое ад. В десять часов началась посадка, а рев и ругань не прекращались до четырех часов утра двадцать девятого.
Но вот на мостик вышел капитан. «Минуту внимания!»—крикнул он в рупор. «Сейчас к теплоходу будет прицеплено судно, можно размещаться в нем. Ни один человек не будет оставлен на пристани». Мы поняли, что судно—это баржа, которую теплоход потащит на буксире.
К шести часам утра суматоха, рев, беготня постепенно начали затихать. Только на палубе дебаркадера ходил худой мужчина и громко плакал. У него на руках умер ребенок, и он потерял вещи. Он искал вещи и громко плакал: «Ве…вещи мо…мои вещи».
 
29.VII.41 г.
Мне двадцать шесть лет, свернувшись калачом…
 
30.VII.41 г.
На своем макинтоше, на палубе встретил я день своего рождения.
<…>
8.VIII.41 г.
Снова на съемке. Объект тот же. В поддевке, в костюме партизана стоит усатый украинец с винтовкой в руках, говорит фразу, обращенную к Ворошилову: «Не интересное дело!»
Очень хорошо говорит. Потом выяснил, что это худрук эвакуированного театра из Каменец-Подольска. Как много хороших актеров—рижан, киевлян, львовцев снимаются в массовке, незавидная участь, черт возьми…
 
Мне очень хочется курить, а у кого попросишь и где купишь? Даже самосаду на базаре нет. Сталинградские базары почти полностью зачахли. Еще совсем недавно город был освещен, помигивали разноцветные рекламы, работали рестораны, из раскрытых окон слышалась музыка, по бульварам и по набережной Волги прогуливались веселые горожане… А где-то рвались снаряды, грохотали орудийные залпы, но время шло, фронт приближался, и город принимал все более военный суровый вид. Были развешены приказы о полном затемнении… Начали усердно рыть окопы, траншеи, прямо в городе строили доты… Вместо светящихся букв «Ресторан Волга» появилась новая, наскоро написанная вывеска «Госпиталь». Правда, все эти грозные приготовления к боям не на жизнь, а на смерть, не мешают молодым парочкам в этих же окопах объясняться в любви, но и их тоже становилось все меньше и меньше. А мы продолжали снимать. Мы очень спешили, нам, во что бы то ни стало, необходимо было отснять сцены, связанные с царицынской натурой. Какое удивительное стечение обстоятельств, думал я… вот этот самый бывший «Царицын» опять через много лет, на самом деле готовится к обороне.
Как хочется курить! Может быть, попросить Михаила Георгиевича Геловани? Нашел я его как всегда в окружении толпы. Удивительной доброты и большого человеческого обаяния был артист Геловани, игравший Сталина. Вот у него-то я и попрошу табачку на закрутку, ведь Сталин всегда курит трубку.
Михаил Георгиевич сидел на топляке, выброшенном на берег из Волги, в окружении участников массовых сцен. Раскрошив папироску, он сосредоточенно набивал табак в трубку. Перед ним навытяжку стоял оборванный мальчишка лет двенадцати, до невозможности грязный, будто он только что вылез из фановой трубы, и отвечал на вопросы. Его ответы сопровождались взрывами хохота окружавшей их толпы.
—Как тебя зовут?—спрашивает Геловани с чуть заметным грузинским акцентом. Мальчик смешно вытягивает губы трубочкой, часто хлопает черными пушистыми ресницами и, как будто перепрыгнув через что-то, громко выпаливает: «Кооо… ккоолька!»
—А где твои родные?—Коля опять вытягивает губы трубочкой, хлопает ресницами, преодолев препятствие, выталкивает ответ:
—Не…не…не…ту!
—Где же они?
—Не…не…не… ззнаю…
Толпа притихла, все внимательно слушают.
—А где ты живешь?—Коля показал грязной рукой на берег Волги. Михаил Георгиевич понимающе кивнул головой…
—Ну, а ночуешь где?
—Под…поддд…ллодкой.
—Так, так,—говорит задумчиво Геловани, запыхивая трубкой,—Ну, а питаешься где?—Коля долго молчит, сопит носом, морщит лоб, хлопает пушистыми алейниковскими ресницами и, наконец, зло выстреливает:
—Ворр…ую!
—Вот это, генацвале, плохо! Воровать, дарагой, это никуда не гадится.—Михаил Георгиевич встает с топляка, обращается к Коле:
—Пойдем, дарагой, к Сергею Дмитриевичу Васильеву…
—К режи…режжж… режиссеру?
—Да.
—Сни… сни… маться устроите, товв… товв… арищ Стааалин?
—Ты, Коля, называй меня дядя Миша, так и тебе и мне будет удобней.
Сергей Дмитриевич Васильев, Геловани, Гинзбург А.Н.[9], директор картины, приняли живое участие в судьбе Коли Баталова, и он был определен помощником сторожа в костюмерный цех. Зарплата, правда, небольшая, только харчи и обмундирование… но, что поделаешь, коли должности такой нет.
Коля был подстрижен, умыт, обмундирование несколько великовато, на рост, к счастью, Коля оказался парнем без претензий и с удовольствием надел галифе поистине дьявольского фасона, солдатскую гимнастерку, пилотку, которая постоянно лезла ему на глаза, но зато она была со звездой.
Самое же дорогое для Коли было то, что он мог похвастаться совершенно новой портупеей и офицерским планшетом.
Перед тем как группа «Оборона Царицына» и «Поход Ворошилова» была эвакуирована в г. Алма-Ата, М.Г.Геловани и С.Д.Васильев договорились с командованием гарнизона города, и Коля Баталов был определен в одно из воинских подразделений, оставшихся защищать Сталинград. Зарекомендовав себя с самой лучшей стороны, Коля, безусловно, мог бы с эшелоном «Ленфильма» добраться до глубокого тыла и определиться в детский дом, но мальчик был непоколебим и наотрез отказался ехать в Алма-Ату.
Дальнейшая судьба Коли Баталова, весь его удивительный путь от беспризорника до корреспондента АПН, могли бы послужить великолепным материалом для сценария. Сыном полка Коля неоднократно бывал в тылу врага в разведке, был ранен, лежал в госпитале и встретил победу кавалером многих боевых орденов. Года три тому назад, корреспондент АПН Николай Баталов, будучи в командировке в Ленинграде, зашел ко мне… Естественно, заговорили о Сталинграде, о съемках картины, о добрых людях, с которыми провели нелегкие дни. Передо мной сидел плотный мужчина в великолепном костюме с явным предрасположением к полноте. Я всматривался в него и мучительно искал сходства с тем Колькой-Сталинградским, беспризорником… его не было. Почти совсем исчезло и заикание…
Когда же я вспомнил Геловани, у моего собеседника вдруг губы вытянулись трубочкой, замигали быстро темные ресницы и, преодолев какой-то барьер, он сказал: «Кккк… рррасивый быыыл человек Михаил Георгиевич! Красивый».
Он помолчал, стесняясь своей минутной слабости, неловко улыбнулся и продолжал уже ровным спокойным говором: «И вообще, Павел Петрович, об этом надо говорить, у меня сейчас буквально появился какой-то зуд в сердце, как только нахожу себе подходящего собеседника, ссс…с хходу начинаю рассказывать о сталинградских временах, о Геловани, о Васильевых, о съемках… Помните, как Вас ругал Сергей Дмитриевич? Михаил Георгиевич отлично понимал ответственность, возложенную на него в этой картине, и великолепно оценивал обстановку, в которой приходилось работать съемочному коллективу и режиссерам—братьям Васильевым. И все же в глубине души Геловани страдал оттого, что находится в тылу, а не на переднем крае.
—Лучше быть на фронте и нюхать пороховой дым, чем запах спиртового лака, когда тебе наклеивают усы,—говорил он.
Частые разговоры на тему, где целесообразнее находиться здоровым мужикам, перед объективом аппарата или в бою, как многие наши сверстники, делали свое дело, и в группе началось некоторое брожение… Подливали масло в огонь и сообщения по радио о положении на фронтах, вынужденное безделие группы из-за плохой погоды, сам город Сталинград, готовящийся к обороне. Чтобы передать атмосферу, в которой мы жили, снова обращаюсь к дневникам…
<…>
 
 
1. Котович Розалия Ивановна (1913–2002)—актриса Нового ТЮЗа.
2. Деливрон Елена Владимировна (1913–2003)—актриса Нового ТЮЗа, затем—Театра им. Комиссаржевской.
3. Галафре Георгий Васильевич (1900–?)—актер ТЮЗа, затем—режиссер и педагог.
4. Возможно, имеется в виду В.А.Меняйлов—актер Ленинградского БДТ.
5. Пащенко Андрей Филиппович (1885–?)—композитор. Автор музыки к фильмам «Иудушка Головлев» (1933), «Дубровский» (1935), «Чужая родня» (1955) и др.
6. Инициалы указаны неверно. Ефим Исаакович Хаютин (1893–?)—директор картин, организатор производства.
7. Кранерт Юрий (Георгий) Николаевич—актер ленинградских театров. Снимался в фильмах «Юность поэта» (1937), «Выборгская сторона» (1938), «Четвертый перископ» (1939) и др.
<…>
9. Гинзбург Александр Наумович (1899–?)—директор картин.
 
 
Информацию о возможности приобретения номера журнала с этой публикацией можно найти здесь.


© 2005, "Киноведческие записки" N72