Кирилл РАЗЛОГОВ
Пушкин как правительственная регалия



Тема моей статьи находится в том зыбком и неопределенном пространстве, которое я бы назвал неосознаваемой символикой. Для того, чтобы было понятно, что именно я имею в виду, приведу один пример, не имеющий отношения к Пушкину, но имеющий — к нашей жизни. У классической советской эмблемы — «Серп и молот» — есть вполне очевидный и рациональный аллегорический смысл: союз рабочего класса (молот) и крестьянства (серп). Думаю, что именно из этого толкования исходили те, кто этот знак придумал.
Но за ним скрывается глубинный, неосознаваемый пласт, в рамках которого молот предстает как трансформация христианского креста, а серп — мусульманского полумесяца. В популярном символе подспудно присутствует метафора единения христианского и мусульманского мира, представленных самыми «всеобщими» знаками, давно впечатанными в коллективное бессознательное.
«Какое все это имеет отношение к Пушкину?» — спросит читатель. На мой взгляд, самое непосредственное. Символический смысл образа Пушкина для интеллигенции (и «народа» в интеллигентском смысле этого слова) как «солнца» русской культуры причудливо (но необходимо) сочетается с официозом «правительственной регалии», независимо от смены политических режимов и социокультурных ситуаций в России. Вечную истину формулировки, вынесенной мной в название, легко подтвердить очередным «постановлением правительства» по поводу очередного же (на сей раз «круглого») юбилея поэта.
Что это за странность такая: плодить официальные тексты по поводу и без того хорошо известного автора? Опять-таки можно сказать, как не без оснований утверждают чиновники от культуры, что без этого денег не получишь. Но это прагматика, а истоки символики лежат значительно глубже. Чествование Пушкина становится всякий раз (и раз от разу всё в большей степени) культурным благословением государственной политики. Оно по-своему напоминает популярный плакат, изображавший В. И. Ленина с текстом «Правильной дорогой идете, товарищи!» (независимо от той дороги, по которой шагали «товарищи» — ныне «господа»).
Этот аспект, на первый взгляд, почти независим от реального вклада поэта в русскую и мировую культуру. Но его тайная сущность может быть раскрыта только в ходе сопоставления черт российской (и советской) государственности, с одной стороны, и характера и дарования Пушкина, с другой.
В рамках статьи это взаимодействие может быть очерчено лишь пунктиром. В его основе лежит определенный средневековый по своей природе тип сознания, который я бы назвал культовым. Он предполагает и в социальной, и в духовной сфере единую «вертикаль» и точку схода («солнце», Бог, государь-император или «отец народов»), где сливаются воедино истина, добро и красота, Пушкин, интеллигенция и правительство.
Чрезвычайно показателен в этом плане следующий пассаж Александра Твардовского, относящийся к периоду борьбы против «культа личности»: «Власть музы Пушкина над эстетическими вкусами и симпатиями миллионов людей всех поколений нашего общества так обширна и велика, что характеризовать ее можно, пожалуй, лишь при помощи слов, хотя и прикрепленных в последние годы исключительно к известным отрицательным явлениям, но совсем по-другому звучащих в данном случае, — культ Пушкина»[1]. Текст этот  завершался магической формулой: «Вместе с Пушкиным — вперед, к новым и высшим достижениям культуры коммунизма»[2]. Отсюда один шаг к призыву П. П. Гейченко передвигаться по пушкинским местам на коленях.
В этом контексте призыв «сбросить Пушкина с корабля современности» звучал (и звучит) более как святотатство, нежели как политический протест.
Что касается борьбы сменявших друг друга политических режимов, идейных группировок и направлений за «монополию» на Пушкина, то она в целом укладывается в схему приобщения к лику святых и права высочайшего благословения со стороны усопшего поэта. Не случайно наибольшую осторожность по отношению к этому секулярному культу проявляла и проявляет православная церковь, правомерно усматривающая в «культе культуры» посягательство на собственные функции.
Подготовка к политической канонизации Пушкина незримо шла при его жизни и обусловила целый ряд мер после его смерти. В советской литературе акцентировался лишь один их аспект: страх властей перед возможными общественными волнениями. Но это лишь надводная часть айсберга. Всмотримся в детали.
Общеизвестны подробности превращения государя-императора в личного цензора Пушкина. Менее акцентировался негласный запрет Николая I на публикацию пушкинской оды во славу себе (написанной в ответ на эпиграмму, обвинявшую его в «придворном лизоблюдстве»). Не могу отказать себе в удовольствии привести пушкинский текст полностью:
 
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он в тайне милости творит.
 
Текла в изгнаньи жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Подал — и с вами снова я!
Во мне почтил он вдохновенье,
Освободил он мысль мою.
И я ль, в сердечном умиленьи,
Ему хвалы не воспою?
Я льстец? Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
Он скажет: «презирай народ,
Гнети природы голос нежный!»
Он скажет: «просвещенья плод —
Разврат и некий дух мятежный!»
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу...
 
В первом приближении, этот текст — блестящее оправдание всем интеллигентам-лизоблюдам прошлого и настоящего. Но значительно интереснее надпись Николая I на рукописи этого текста: «cela peut courir, mais pas etre imprime»[3]. Проницательный В. Е. Якушкин писал по этому поводу: «Это очень характерно: произведения Пушкина, которые служат поводом к обвинению его в лести, в измене либеральным идеям, в проповеди официального консерватизма, не дозволяются правительством к печати»[4]. Регалия расколдовывается, если ее функция становится заземленно очевидной и образ Поэта теряет свой сакральный характер.
Стремление сохранить «чистоту лика» пронизывает посмертные решения, парадоксально объединяющие власти и все ту же интеллигенцию. В ответ на предложение Жуковского Николаю I сжечь бумаги, «кои могут быть по своему содержанию во вред памяти Пушкина», Бенкендорф отвечает буквально следующее: «Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены мне для прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в вашем присутствии»[5].
Оккультный характер связей между поэтом и властью проявился и в изъятии хвалы в адрес правительства из речи Тургенева на торжествах по поводу открытия памятника Пушкину в Москве в 1880 году. Там же, в том числе в известной речи Достоевского, отчетливо проявилась тенденция к универсализации образа поэта, как в утилитарных целях защиты своей позиции, так и для достижения «общественного согласия».
Это приводит нас к вопросу, какие же именно черты в характере и творчестве Пушкина дали возможность превратить его в «солнце», меняющее, подобно хамелеону, свою окраску от 1880 к 1899 к 1937 к 1949 к 1962 к 1987 и, наконец, к 1999 году?
Во-первых, это амбивалентность позиций поэта (и космополит, и патриот, и православный, и мусульманин, и атеист, и т.д.), его «актерство». Во-вторых, периодический эстетизм, отрешенность от социального контекста: ведь не случайно экранизации классики в годы советской власти были своеобразным «гетто» для почтенных и «безвредных» художественных поисков. В-третьих, своеобразная эзотеричность, доступность во всем своем богатстве лишь избранным носителям русской культуры и русского языка. В этом смысле именно тот факт, что по международной популярности Пушкин уступает не только Толстому и Достоевскому, но и Тургеневу, превращает поэта в национальный символ и правительственную регалию, вполне способную замаскировать самые чудовищные злоупотребления власти.
Юбилей 1937 года остается для нас до сих пор недосягаемым образцом. В правительственной ложе на торжественном заседании, посвященном столетию со дня смерти Пушкина, сидели товарищи Сталин, Каганович, Орджоникидзе, Андреев, Микоян, Чубарь, Петровский, Ежов, Димитров, Хрущев, Косарев, Булганин, Филатов, Шкирятов, Ворошилов, Жданов и докладчик — Нарком просвещения РСФСР Бубнов — были вместе с Серафимовичем, Демьяном Бедным, Тихоновым, Цявловским, Гладковым и другими в Президиуме.
Процитирую хронику пушкинского юбилея: «Пушкин наш! — восклицает т. Бубнов. — Только в стране социалистической культуры окружено горячей любовью имя бессмертного гения, только в нашей стране творчество Пушкина стало всенародным достоянием. Пушкин принадлежит тем, кто под руководством Ленина и Сталина построил социалистическое общество, он принадлежит народам СССР, которые под великим знаменем Ленина—Сталина идут к коммунизму»[6].
На фасаде Большого театра выделялся барельеф поэта, колонны пересекало его факсимиле, составленное из электрических ламп. Фасад Малого театра был украшен портретом поэта, Центральный детский театр — гигантским панно. На Пушкинской площади в центре оформления был грандиозный портрет поэта, читающего стихи, вершиной укрепленный на башне б. Страстного монастыря, и т.д., и т.п. Регалия так регалия.
Что-то будет в грядущем 1999? Во всяком случае, как мы знаем, правительственная комиссия уже создана. А пока в результате реставрации Белого дома после обстрела часы на башне сменил Российский герб. Счастливые часов не наблюдают. Это уже из другого поэта, но символический ряд прежний.
 
Декабрь 1998 г.
  
1. Цит. по кн.: Светлое имя Пушкин. М., 1988, с. 266
2. Там же, с. 276
3. Это можно распространять, но нельзя печатать (фр.). Приводится по кн.: Муки великого поэта. Спб., 1908, с. 487.
4. Там же.
5. Цит. по кн.: Последний год жизни Пушкина. М., 1988, с. 644-645.
6. Временник Пушкинской комиссии. М.-Л., 1937, с. 492-493.


© 1999, "Киноведческие записки" N41